Разработки уроков

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Начальные классы

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Русский язык

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Литература

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Английский язык

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

История

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Обществознание

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Биология

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

География

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Математика

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

 

Догадка голландского резидента Якова де Би о содержании уединенной беседы отца с сыном оказалась верной: Алексей назвал главных сообщников. Петр, как и во время розыска над стрельцами в 1698 году, взял руководство следствием в свои руки. Подогреваемый гневом, он сразу же после утомительной церемонии отречения царевича от наследования престола садится за стол и сочиняет письмо генерал-губернатору Петербурга князю А. Д. Меншикову. Курьеры царя один за другим отправлялись в новую столицу.

«Майн фринт, — обращается царь к князю 3 февраля 1718 года. — При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его (царевича) Иван Афанасьев, того ради возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать».

Через несколько часов в Петербург помчался другой курьер с письмом к тому же Меншикову:

«Майн фринт, писал я давеча о Иване Афанасьеве с Сафоновым, но понеже два Ивана Афанасьева — братья родные, а причинен (причастен) большой, и которого взять надлежит и сковать, а не хуже, чтобы и всех людей подержать, хотя не ковать; может быть, что друг от друга ведали, также у сего Ивана Афанасьева письма и цыфирь (шифр) есть, все надобно взять и у протчих осмотреть».

Кикин, получив известие о возвращении царевича из бегов, смекнул, что его ожидают тяжелые испытания, и не сидел сложа руки. Он проявлял лихорадочную заботу о спасении своей жизни. Однако шансы это сделать у него практически отсутствовали. Бежать за границу или укрыться в своих вотчинах он не мог — Петр еще до своего отъезда из Петербурга в Москву заподозрил его в причастности к бегству сына и велел Меншикову не спускать с него глаз, следить за каждым его шагом.

И все же кое-какие мысли о спасении роились в предприимчивой голове Кикина, иначе ничем нельзя объяснить его поручение царскому денщику Баклановскому сообщать ему, Кикину, обо всем, что происходит при царском дворе в связи с ожидаемым возвращением царевича.

Затея, однако, не удалась. 6 февраля царю стало известно, «что от Александра Кикина в Москву присылываны ис Питербурха денщики ево. И того ради его величество указал оных в Москве сыскать и осмотреть». У одного из них, Тельнова, было обнаружено письмо Кикина к Баклановскому с просьбой, «дабы не держать ево (Кикина) безизвестна о деле известном, что чинится ныне, и с тем бы прислать к нему нарочно денщика брата ево Ивана Кикина, а Тельнову бы быть в Москве. И ежели крайняя нужда будет и тогда б ево к нему, Кикину, прислать». Баклановского тут же арестовали, допросили в застенке и выяснили, что «Кикин дружбу с ним имел с того времени, как он, Александр, женился на сестре ево, и что де об нем (Кикине) слыхал от царского величества и от государыни царицы и от других, о том де ему всегда сказывал».

Семен Баклановский добросовестно известил Кикина о прибытии царевича в Ригу, затем в Тверь, а из Москвы прислал описание приема царевича отцом и извещение об отправке курьера Сафонова. Кикин во время следствия объяснил свои интересы к приезду царевича якобы тем, «чтоб де царевич на него чего не налгал».

Отправка письма 3 февраля Баклановским стала последней его услугой Кикину, впрочем, оказавшейся бесполезной: Сафонов прибыл в Петербург раньше Тельнова, и Меншиков успел Александра Васильевича арестовать.

6 февраля царь извещал Меншикова: «Майн фринт! В самый час приезда сына моего, когда уведал о Кикине, тотчас писал к вам с Сафоновым, но ныне зело сомневаюсь: понеже ныне явился в согласии с Кикиным домашний Июда мой, Баклановский, которой, увидя посылку Сафонова, тотчас Кикина денщика к нему послал. Того ради зело опасаясь, чтоб сей враг не ушол, только одну надежду имею, что я вам приказывал при отъезде, чтоб на него око имели, и стерегли, чтоб не ушол. В сем же деле и брат его приметался, также царевич Сибирской и Самарин. И когда сие получишь, то Кикина Ивана и царевича вели взять за караул, а о Самарине, вины не объявя, также возьми за караул, для чего в Сенат посылаю при сем письмо; также дела прикажи иным, чтоб не потерять времени».

7 февраля Меншиков получил еще два повеления царя. В первом из них царь велел пытать Кикина и Афанасьева «только вискою одною, а бить кнутом не вели». Этот указ вызван отнюдь не чувством сострадания или милосердия, а заботой о том, чтобы обоих можно было доставить в Москву пригодными к дальнейшему розыску. Москва должна была стать главным местом следствия.

8 февраля Меншиков предпринял попытку допросить арестованных, но те, в том числе и Афанасьев, отказались отвечать на вопросы. Тогда князь велел поднять Афанасьева на дыбу, после чего тот стал давать показания. Меншиков рапортовал царю: «И в том ваше величество не изволите восприять на меня какого гнева, что я оным постращал (Афанасьева), а оное чинили мы вместе с господином подполковником князем Голицыным и с майорами Юсуповым, Масловым и Салтыковым. С Кикиным же так поступать без указу не смеем».

Видимо, с этим же курьером царь отправил Меншикову ответы царевича на вопросные пункты, так что князю была известна роль Кикина в бегстве Алексея Петровича.

Вторым повелением царь обязывал Меншикова: «Ни для каких дел партикулярных ни за какие деньги не вели давать почтовых лошадей, кроме государственных курьеров за подорожными за твоею или моею рукою». Повеление царя исключало возможность предупреждения лиц, причастных к побегу, о грозившей им опасности.

Де Би нисколько не сгущал краски, когда 3 марта 1718 года (по новому стилю) отправил тревожную депешу из Москвы: «Отовсюду приходят известия об арестовании в Москве и Петербурге лиц как высшего, так и низших классов. Допросы, которыми их подвергают, заставили царя отсрочить выезд свой из Москвы».

Действительно, в иные дни февраля царь отправлял к Меншикову не одного, а двух курьеров с повелениями о заключении тех или иных лиц под стражу.

Приведем хронику их отправки в Петербург.

16 февраля: «Сын мой еще прибавил в деле своем на генерала князя Долгорукова и на протопопа Егора, которых возми за караул. Пред писал я к тебе, чтоб взять Аврама Лопухина, и что у него писем взято, пришли, а его там держи».

17 февраля: «По получении сего дьяков Воронова, Волкова, князя Богдана Гагарина вели взять и сковать, и как сих, так и всех, кои взяты за караул, немедленно сюда пришли до одного, ибо дело сие зело множитца. Эварлакова вискою спроси против приложенной цыдулы, и кто приключитца, также Петра Апраксина с ними же и сковав.

P. S. Алексея Волкова вели взять же за караул, а не присылай до указу».

17 февраля: «По написании о присылке ворофской компании и от вас письма и азбук (шифров) разных копий, и по получении сего пришли аригиналы и тех, у кого взяты».

18 февраля: «По получении сего письма Василья Глебова сковаф, пришли, да из Риги подьячева, который у Исаева, Ивана Осипова, сына Протопопова, да в Петербурге вели держать под караулом Ивана Нарышкина».

22 февраля: «По получении сего архимандрита Симоновского, который, сказывают, в Питербурхе, сыскав, за крепким караулом пришли сюды».

4 марта: «По получении сего сестру бывшей жены моей, Троекурову, Варвару Головину и жену писаря манифеста Богданова, как наискорея пришли сюда, и с письмами, ежели какие найдутся, также письма у гофмейстерины, что у внучат, обрав, пришли же».

11 марта: «По оговору Аврама Лопухина князя Михаилу Володимирова сына Долгорукова вели арестовать в дому ево».

«Дело сие зело множится», — писал Петр Меншикову. Выполняя волю царя, светлейший отправил в Москву находившихся под стражей в Петербурге арестантов на пятидесяти семи подводах. Среди «пассажиров» растянувшегося более чем на полверсты обоза значились Кикин, братья Афанасьевы, Сибирский царевич Василий, сенатор Михаил Самарин, князь Василий Владимирович Долгорукий, брат адмирала Федора Матвеевича Апраксина Петр Матвеевич, брат первой жены царя Аврам Лопухин, дьяки Михаил Воинов, Федор Волков и др. Главе караульного отряда было положено четыре лошади, четырем офицерам, как и каждому арестованному, было определено по три лошади.

Среди взятых под стражу значилась и титулованная персона из царской фамилии — сводная сестра царя царевна Марья Алексеевна. Для нее были созданы особые условия содержания.

17 марта 1718 года царь отправил Меншикову повеление: «По получении сего велите в Шлютельбурхе хоромы свои, которые блиско церкви, хорошенько вычинить для житья сестре моей, царевне Марье Алексеевне, которая вскоре отсель приедет». Светлейший тут же запросил царя об условиях ее содержания и получил ответы. На вопрос, как снабжать ее провиантом и на какие средства, царь ответил: «Давать с ее деревень, что нужное, без чего нельзя», то есть питание должно быть скромным, без излишеств. На вопрос, сколько должно быть при ней служителей мужского и женского пола и какое давать им пропитание, царь наложил резолюцию: «Что самая нужда, стольким быть, и давать жалованья прежнее». «Ежели изволит куда из города ехать, пущать ли?» Резолюция: «Не пускать».

Напряжение в Москве, где следствием руководил царь, и в Петербурге, оставленном на попечение Меншикова, достигло высшего накала. Никто из вельмож не знал, кто еще будет оговорен царевичем в дополнение к 50 человекам, взятым под стражу, у кого оборвется карьера, кому придется расплачиваться пожитками, а кому и «животом» за неосторожно оброненную фразу, восхвалявшую царевича. Каждый судорожно вспоминал, не сказал ли он чего лишнего царевичу, не обернется ли случайно брошенная реплика трагедией.

В феврале — марте 1718 года Меншиков вел оживленную переписку с Толстым, Ягужинским, Екатериной Алексеевной, адмиралом Апраксиным, кабинет-секретарем Макаровым. Читая их письма, можно подумать, что корреспонденты либо стояли в стороне от драматических событий, либо ни в Москве, ни в Петербурге не происходило ничего заслуживающего внимания. Меншиков отправлял стереотипные послания с извещением, что в Петербурге «при помощи Божий все благополучно», и с просьбой «содержать нас в любительной своей корреспонденции». Корреспонденты в «любительных» ответах тоже умалчивали о самом важном и всех волновавшем. Единственная цель посланий, видимо, состояла в подтверждении друг другу, что каждый из них пока еще находится вне подозрений. Все же изредка проскальзывала кое-какая информация, если не прямо, то косвенно отражавшая события. Так, Екатерина в письме от 4 февраля извещала Меншикова, что царевич Алексей «прибыл сюда (в Москву) вчерашнего числа». Но зато в следующем послании, отправленном в разгар розыска, 11 марта, о следствии ни слова. Царица сочла возможным лишь предупредить князя о намерении Петра вернуться в Петербург, «ежели еще что не задержит».

В письмах к Екатерине Меншиков тоже не затрагивал существа дела. Лишь однажды он, полагая, что изменнический поступок сына и кровавое следствие вызовет у Петра нежелательные эмоции, «слезно» умолял Екатерину отвращать супруга «от приключающейся печали», которая может вызвать тяжелые последствия «его величества здравию». В одном из писем Толстому Меншиков не ограничился сакраментальной фразой «Здесь при помощи Божий все благополучно» и решил выяснить у корреспондента волновавший его вопрос: «Послал я к царскому величеству Ивана Кикина допрос. А что по оному его величество изволил учинить, известия не имею. Того ради прошу ваше превосходительство о том меня уведомить». Напомним, что царь назначил Петра Андреевича Толстого руководителем Тайной розыскных дел канцелярии — ему Петр был безмерно благодарен за возвращение сына в Россию и именно ему, как специалисту по делу царевича, было поручено вести розыск. Толстой, однако, предпочел отмолчаться и не ответил князю.

Исключение составляют письма братьев Апраксиных. Петру Матвеевичу удалось отвести предъявленные ему обвинения. 8 марта 1718 года Петр отправил Сенату письмо: «Объявляем вам, что Петр Матвеевич Апраксин и Михайло Самарин по делам своим (для чего они взяты были к Москве) очистились, и для того они ныне отпущены в Петербург по прежнему к делам и для того ныне Михаилы Самарина дом велите разпечатать и людей его извольте освободить». Вина Петра Матвеевича Апраксина состояла в том, что он одолжил царевичу перед его бегством 3 тысячи рублей. Оказавшись на свободе, П. М. Апраксин с разрешения царя отправил к Меншикову курьера с извещением, в котором описал свои злоключения: он был доставлен в Москву и «во узах» в 6 утра оказался в застенках Тайной канцелярии в Преображенском. «Там, — продолжал Апраксин, — и была установлена моя правда и невинность». История, однако, имела продолжение, о котором Петр Матвеевич поведал в цидуле, приложенной к письму: «Брата моего Федора Матвеевича от такой великой печали застал едва жива». Сам Федор Матвеевич тоже известил Меншикова о своей болезни, причем сделал это весьма эмоционально. Письмо адмирала дает ключ к объяснению причин, вынуждавших корреспондентов избегать острой темы: «О здешних обстоятельствах вашей светлости верно донесть оставлю, ибо в том перу верить не могу и себя нахожу в немалых печалях, о чем вашей светлости уже известно».

События, связанные с розыском, были официально запрещенной темой переписки. Когда в июне 1718 года И. А. Мусин-Пушкин в письме к П. А. Толстому спросил того, «где его царское величество обретается» и что слышно об отъезде из России царевича и о других делах, руководитель Тайной канцелярии сделал ему внушение: «Весьма неприлично и не надлежит о таких делах писать», и предупредил, чтоб «о таких неприличных им делах не писали, за что могут истязаны быть жестоко».

В то время как царь давал одно повеление за другим об аресте подозреваемых, сам царевич, напрягая память, отвечал на предложенные ему семь вопросных пунктов, составленных царем на следующий день после церемонии лишения его права на наследство, 4 февраля.

Эти вопросные пункты царевичу положили начало Московскому розыску, к которому были привлечены десятки лиц. Вряд ли целесообразно приводить показания каждого из них. Достаточно изложить содержание добровольных признаний и пыточных речей главных действующих лиц, чтобы получить представление о сути дела. (При этом надлежит сделать оговорку. В рассказе о предшествующей жизни царевича мы уже не раз прибегали к показаниям как его самого, так и близких ему лиц, из которых и были извлечены многие подробности. Теперь же, при изложении показаний подследственных, для создания целостной картины автор вынужден либо повторять описание уже известных читателю фактов, либо хотя бы вскользь упоминать о них.)

Центральной фигурой Московского розыска был, разумеется, царевич Алексей Петрович. Среди его сообщников главными оказались Александр Васильевич Кикин, Иван Большой Афанасьев, генерал-лейтенант князь Василий Владимирович Долгорукий, управляющий домом царевича Федор Эварлаков, а также царевна Марья Алексеевна. Следствие над бывшей супругой царя Евдокией Федоровной Лопухиной, ее любовником капитаном Степаном Глебовым, ростовским епископом Досифеем хотя и производилось в Москве, но его целесообразнее было бы назвать первым Суздальским розыском, поскольку он касался лиц, близких к инокине Елене — царице Евдокии, прозябавшей в Суздале в Покровском девичьем монастыре.

Итак, 4 февраля Петр составил «вопросные пункты», на которые сыну надлежало отвечать со всей искренностью.

«Понеже вчерась прощение получил на том, дабы все обстоятельства донести своего побегу и прочаго тому подобного, — писал царь, — а ежели что утаено будет, то лишен будешь живота; на что о некоторых причинах сказал словесно, но для лучшего, чтоб очистить письменно по пунктам, ниже писанным».

Эти слова царя нельзя расценивать иначе как отступление от ранее данных обязательств. Напомним: когда сын находился вне досягаемости царя, он твердо обещал помиловать его без всяких условий и оговорок. Зато эти условия возникли теперь, когда сын оказался в его власти.

Царя интересовали прежде всего сообщники сына, лица, руководившие его поступками, подсказавшими ему мысль об отречении от престола и посоветовавшие бежать за границу. Всего было сформулировано семь вопросов: «1. …Понеже во всех твоих письмах, также и при прошении на словах все просился в монастырь, а ныне в самом деле явилось, что все то обман был, с кем о том думал и кто ведал, что ты обманом делал?»; «2. В тяжкую мою болезнь в Питербурхе не было ль от кого каких слов для забежания к тебе, ежели б я скончался?»; «3. О побеге своем давно ль зачал думать и с кем? Понеже так скоро собрался, может быть, что давно думано, чтоб ясно о том объявить, с кем, где, словесно или чрез письмо или чрез словесную пересылку и чрез кого… также и с дороги не писал ли кому?»; «4. Будучи в побеге, имел ли от кого из России письма или словесный приказ, прямо или посторонним образом или чрез иные руки, и чрез кого; также хотя и не из России, а о здешних делах, которые тебе и мне касаются?»; «5. Поп гречанин когда и где и для чего у тебя был?»; «6. Письмо, которое ты сказал, что тебя принудили цесарцы писать… также кто из цесарцев тебя принуждал? Коли и где и кто из людей твоих про то ведает, и кому ты оные отдал, и нет ли черного (черновика) у тебя и подлинно ль цесарцы принудили?»; «7. Все, что к сему делу касается, хотя чего здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди».

А в конце пунктов — новая угроза, напрочь перечеркивающая прежние обещания и гарантии: «А ежели что укроешь, а потом явно будет, на меня не пеняй: понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон (прощение) не в пардон».

8 февраля царевич представил ответы на предложенные вопросы. Внешне его показания выглядят вполне чистосердечными. Так, написав развернутые ответы на все семь пунктов, он вспомнил, что кое-что запамятовал, и по собственной инициативе решил восполнить пробелы. Но когда вчитываешься в эти ответы и дополнения к ним, то нетрудно обнаружить, что царевич, как и всякая слабая натура, перекладывал ответственность за содеянное на других. Если верить Алексею, то он лишь пассивно воспринимал то, что ему подсказывали его многочисленные советчики: Кикин, Долгорукий, Самарин, Иван Афанасьев и другие.

Впоследствии царевич еще несколько раз вынужден был давать показания: 12, 14, 16 и 26 мая, 17, 19, 22 и 24 июня. Это объясняется тем, что у следствия возникали вопросы в связи с допросами других лиц, привлеченных к дознанию, из которых роль царевича вырисовывалась совсем по-другому. Здесь уместно сказать, что память царевича не могла сохранить всего, ранее происходившего, и о некоторых фактах и событиях он попросту не мог вспомнить. Но следствие также установило, что в одних случаях царевич сознательно скрывал истину, пытаясь смягчить свою вину или освободить от ответственности близких ему лиц, в других, напротив, клеветал на невинных, мстя им, потому что питал к ним неприязнь.

Так что же отвечал царевич отцу?

На первый вопрос, с кем он советовался, давая ответ на письма отца и соглашаясь отправиться в монастырь, царевич отвечал, что, получив первое письмо, он советовался по отдельности с Александром Кикиным и Никифором Вяземским, и оба дали одинаковый ответ: «отрицаться наследства и просить о лишении оного для моей слабости, чего я и сам желал и писал от истинного сердца, без всякого лукавства и обману, понеже что то на себя брать, чего не снесть?» Их совет по поводу второго письма царя тоже был однозначным: «Когда де иной дороги нет, то де лучше в монастырь, когда де так наследства не отлучишься». Вскоре после отъезда царя в Амстердам Кикин, как мы уже знаем, сам пришел к царевичу и заявил, что отправляется в Карлсбад: «Я де тебе место какое-нибудь сыщу».

Кроме Кикина и Вяземского царевич советовался с князем В. В. Долгоруким и Ф. М. Апраксиным. Обоих он просил ходатайствовать перед отцом, чтобы тот дал разрешение постричься. Разговаривал с отцом один Долгорукой: «Я де с отцом твоим говорил о тебе, чаю де тебя лишит наследства, и письмом де твоим, кажется, доволен». И затем добавил: «Я де тебя у отца с плахи снял… Теперь де ты радуйся, дела де тебе ни до чего не будет».

Вспомнил царевич и о похожих словах Кикина: «Тебе де покой будет, как де ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали, я де ведаю, что тебе не снести за слабостию своею; а напрасно де ты не отъехал, да уж того взять негде». Последняя фраза содержала упрек царевичу за то, что тот не остался за рубежом еще в 1714 году, когда ездил лечиться в Карлсбад. Кикин утешал царевича, что монашеский постриг можно будет впоследствии предать забвению: «Вить де клобук не прибит к голове гвоздем; мочно де его и снять».

Никифор Вяземский дал другой совет: в монастырь иди, но «пошли де до отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал; он де может сказать и архиерею Рязанскому о сем, чтоб де про тебя не думал, что ты за какую вину пострижен». Между прочим, оба они во время следствия наотрез отказались от приписываемых им царевичем слов.

Царевич согласился с этим советом и отправил два письма: одно духовнику Якову Игнатьеву, другое Ивану Кикину, брату Александра Кикина, «что по принуждению иду в монастырь». Оба также получили от царевича деньги, которые должны были после его пострижения передать его любовнице Евфросинье. Последнюю царевич всячески выгораживал. Он особо подчеркнул, что ни Евфросинья, ни другие из его окружения ничего не знали о его намерениях: «А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги, и оттуды взял с собою и сказал ей и людям, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу (союза) против Турка, и чтоб тайно жить, чтоб не сведал Турок. И больше они от меня иного не ведали».

На второй вопрос, «не было ли каких слов» во время тяжелой болезни отца, сын решительно заявил, что никаких слов он не слыхал.

Самый важный вопрос касался замысла побега: как давно царевич задумал бежать и с кем советовался об этом?

Отвечая на этот вопрос, Алексей сообщил то, что нам уже известно: «О побеге моем с тем же Кикиным были слова многожды в разные времена и годы, и прежде сих писем, чтоб будет случится в чужих краях, чтоб остаться там где-нибудь не для чего иного, только б что прожить, отдаляясь от всего, в покое». Поведал царевич и о совете Кикина задержаться в Европе после излечения от болезни в 1714 году, когда он ездил в Карлсбад, и о его же, Кикина, укорах, когда царевич вернулся обратно в Россию, не переговорив ни с кем «от двора французского»; рассказал и о своей встрече с Кикиным в Либаве, и о том, как Кикин сыскал ему место в Вене, куда ездил не для чего иного, кроме как для царевичевых дел. Как известно, именно Кикин продумал до тонкостей план, как царевичу замести следы, чтобы сбить с толку отца, если тот вздумает организовать поиски сына. Царевич не скрыл и такие подробности. В Либаве он спросил Кикина: «Хорошо, что ты мне место сыскал; а когда бы письма от батюшки не было, как бы мне тогда уехать?» На это у Кикина ответ был готов: «Я де хотел таким образом сделать, чтоб ты сказал, что сам едешь к отцу, и сам бы ушел». Еще Кикин говорил царевичу, что «отец де тебя не пострижет ныне, хотя б ты хотел, ему де князь Василий (Долгорукий) приговорил, чтоб тебя при себе ему держать неотступно и с собою возить всюду, чтобы ты от волокиты умер, понеже де ты труда не понесешь; и отец де сказал: хорошо де так. И рассуждал ему князь Василий, что де в чернечестве ему покой будет и может де он долго жить. И по сему слову я дивлюсь, что давно тебя не взяли, и ныне де тебя зовут для того, и тебе, кроме побегу, спастися ничем иным нельзя».

Кроме Кикина, по словам царевича, о побеге знал его камердинер Иван Большой Афанасьев: «…когда ваше письмо получил и уже свободно мне выехать из России, по прежним словам с Кикиным вздумал отъехать куда-нибудь, к цесарю или в республику которую, Венецкую или Швейцарскую, и о сем никому не говорил, только объявил Ивану Большому Афанасьеву, что я намерен отъехать в вышеписанные места, куда ни будь. А места прямо не сказал, понеже и сам намерения крепкого не имел… И Иван сказал, как я ему о побеге объявил: „Я де твою тайну хранить готов, только де нам беда будет, как ты уедешь; осмотрись де, что ты делаешь“».

Отвечая на четвертый вопрос — о переписке с кем-либо в России, царевич признал, что получал известия о том, что происходит на родине, только от вице-канцлера Шёнборна, причем известия явно недостоверные, но способные укрепить дух царевича, его уверенность, что недалек тот час, когда на его голове окажется корона русского царя. Царевичу сообщали, «что будто по отъезде моем есть некакие розыски домашними моими, и будто есть замешание в армии, которая обретается в Мекленбургской земле, а именно в гвардии, где большая часть шляхты, чтоб государя убить, а царицу с сыном сослать, где ныне старая царица (Евдокия Лопухина), а ее взять к Москве и сына ее, который пропал без вести (то есть самого царевича Алексея), сыскав, посадить на престол. А все де в Петербурге жалуются, что де знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни де от строения городов и кораблей разорились». А «больше, что писано, не упомню», показывал царевич, и добавлял: «И в нынешнем побеге никогда цыфирью (шифром) не писывал ни к кому и ведомостей, окроме вышеписанных и печатных газетов, не имел».

Интересовал царя «поп-гречанин», будто бы бывший у царевича. Но здесь Алексей был чист: «Поп греческий никакой нигде ни для чего… не бывал».

Отвечая на шестой вопрос — о собственных письмах в Россию, адресованных Сенату и духовным лицам, царевич пытался переложить вину за их появление на секретаря графа Шёнборна Кейля, который якобы принуждал написать их под тем предлогом, что «есть ведомости, что ты умер, иные есть — будто пойман и сослан в Сибирь; того ради пиши, а будет де не станешь писать, мы держать не станем». Царевич по памяти пересказал их содержание.

Заодно царевич рассказал об условиях своего пребывания в цесарских владениях. Он не возражал, чтобы его содержали втайне от русских, а прежде всего, от резидента Веселовского. Шёнборн после встречи с цесарем говорил ему: «Цесарь де тебе не оставит и будет де случай, будет по смерти отца, и вооруженной рукою хочет тебе помогать на престол». Царевич, по его собственным словам, возразил на это: «Я вас не о том прошу, только чтоб содержать меня в своей протекции; а оного я не желаю».

По седьмому пункту царевич должен был припомнить «все, что по сему делу касается». Характер вопроса определил мозаичность содержания ответа. Царевич вспомнил и о деньгах, которые он получил перед побегом от Меншикова и других лиц, и о разговорах с разными людьми, которые показались ему «достойны к доношению». Так, он вспомнил, что слышал от Сибирского царевича, что «говорил де мне Михайло Самарин, что де скоро у нас перемена будет: будешь ли ты добр ко мне, будет де тебе добро будет; а что де Самарин говорит, то сбывается… а какая перемена, не явил». Он же в марте 1716 года говорил, будто «в апреле месяце в первом числе будет перемена. И я стал спрашивать: что? И он сказал: „Или де отец умрет, или разорится Питербурх, я де во сне видел“. И как оное число прошло, я спросил, что ничего не было. И он сказал, что де может быть в другие годы в сей день; я де не сказывал, что нынешнего года: только смотрите апреля первого числа, а года де я не знаю».

Передал царевич содержание и нескольких других разговоров. В одном из них участвовали посол в Англии Семен Нарышкин и кто-то из высших сановников государства: не то Ягужинский, не то Макаров — точно царевич не помнил. Зашла речь о престолонаследии в других странах. Нарышкин сказал: «У прусского де короля дядья отставлены, а племянник на престоле для того, что большого брата сын». «И, на меня глядя, молвил: „Видь де и мимо тебя брату отдал престол отец дурно“. И я ему молвил: у нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы. И он сказал: „Это де не ведомо, что будет; будет так сделается, во всем де свете сего не водится“».

Никифор Вяземский, приехав с Москвы в Торунь, сказывал царевичу, что, по слухам, «государю больше пяти лет не жить; а откудова де он ведает, не знаю». В другой раз в Петербурге тот же Вяземский говорил царевичу о его брате, малолетнем царевиче Петре Петровиче: «Брату де твоему больше семи лет не жить, лишь бы и то прожил».

Приведены в показаниях царевича и слова князя Василия Долгорукого. Будучи при Штеттине, он говорил так: «Кабы де на государев жестокий нрав да не царица, нам бы де жить нельзя, я бы де в Штетине первый изменил».

Отдав ответы на вопросные пункты, царевич стал припоминать, что еще может заинтересовать отца. Спустя некоторое время он сочинил дополнение к вышеизложенным ответам, назвав новые фамилии.

Как оказалось, о его отъезде знал Федор Дубровский. Накануне побега он спрашивал у царевича: «Едешь ли к отцу?» Царевич же отвечал: «Я поеду, Бог знает, к нему или в другую сторону». И тот молвил: «Многие де ваши братья бегством спасалися, я де чаю, тебя сродники не оставят». «Еще же просил денег пяти сот рублев: я де матери твоей дам. Я ему дал».

Узнав о намерении царевича бежать, Дубровский высказал опасение: «Я чаю де, отец Аврама, дядю твоего, распытает». Царевич возразил: «За что, когда он не ведает? Когда уже подлинно будете известны, что я отлучился, в то время можешь и Аврааму сказать, будет хочешь; а ныне не сказывай никому». «А сказывал или нет, того не ведаю».

Припомнил также царевич совет Семена Нарышкина во время их встречи между Мемелем и Кенигсбергом: «Напрасно де ты едешь, мог де бы ты побыть там и долго; мы де верные тебе о том думали, и Кикин де тебе писал».

На этот раз царевич решил выдать и свою тетку, царевну Марью Алексеевну, сообщив об уже известной нам беседе, состоявшейся между ними близ Либавы: помимо прочего, царевна вынудила Алексея передать 300 или 500 рублей для матери (сколько точно, он не помнил), а также написать ей письмо.

Царевич дал новые показания против Кикина и Ивана Афанасьева. Прозвучало и имя его прежнего духовника Якова Игнатьева: оказывается, еще лет одиннадцать или двенадцать назад он показывал царевичу письма его матери и давал их читать; по его же совету царевич писал доброжелательные письма своему дяде Авраму Лопухину. «Еще же вдова Марья Соловцова, — вспоминал царевич, — в Питербурх привезла мне от матери же молитвенник, книжку да две чашечки, чем водку пьют, четки, платок, без всякого письма и словесного приказу… Оная вдова своячина Никифора Вяземского, жены его родная сестра, а мне кума».

После того как царевич дал ответы на вопросные пункты, Тайная канцелярия оставила его в покое на три месяца. По свидетельству голландского резидента де Би, «его высочество находится под строгим караулом вблизи покоев царя и редко появляется при дворе. Говорят, что умственные способности его не в порядке».

Неизвестно, кому принадлежит коварный план ведения следствия над царевичем — царю или Толстому. Скорее всего, Толстому. План этот состоял в том, что интенсивные допросы царевича возобновились лишь в мае 1718 года, когда розыск был переведен в Петербург. В течение же трех месяцев, с февраля по апрель, Тайная канцелярия была целиком поглощена розыском других лиц, сообщавших компрометирующие сведения о царевиче. Их показания убеждали царя в том, что сын его многое утаил.

Голландский резидент де Би в депеше от 29 апреля писал о наличии в России двух партий, преследовавших одну цель: возвести на престол царевича Алексея. По его словам, «вождями одной из этих партий были отлученная царица, царевна Мария, майор Глебов и некоторые другие, между которыми находится митрополит Ростовский, успевший поддерживать всех заговорщиков в их замыслах посредством святотатственных вымыслов. Главным вождем заговорщиков другой партии был, как кажется, г. Кикин… бывший одним из первых любимцев его величества. По всем вероятиям, г. Кикин, приговоренный несколько лет перед этим к оштрафованию и к ссылке и вскоре потом помилованный, искал случая отмстить за перенесенное им оскорбление и для достижения этой цели составил вокруг себя партию преданных царевичу Алексею людей».

Суждение голландского резидента нуждается в существенных коррективах. Главная ошибка де Би состоит в том, что он придал действиям сторонников царевича Алексея значение заговора. Заговор подразумевал наличие организации, сплоченно действовавшей для достижения поставленной цели. Заговорщики должны были устраивать конспиративные сборища для выработки плана действий, распределения обязанностей между исполнителями и т. д. Среди заговорщиков непременно должен был существовать общепризнанный лидер, которому беспрекословно подчинялись заговорщики.

Ничего подобного в среде «заговорщиков» не наблюдалось; каждый из них действовал самостоятельно и независимо друг от друга, координация в осуществлении замысла отсутствовала. Активные действия совершал один Кикин, все остальные ограничивались разговорами с выражением антипатий к отцу и симпатий к сыну, причем каждый из мнимых заговорщиков преследовал корыстную цель — поддерживал наследника лишь потому, что рассчитывал его милостями удовлетворить свои честолюбивые притязания.

Вторая ошибка де Би состоит в том, что он главенствующую роль в «первой партии заговорщиков» (все они стали главными действующими лицами так называемого Суздальского розыска) приписывал бывшей царице Евдокии Федоровне, в то время как в действительности она по своему интеллекту и складу характера не могла принимать участие в «заговоре» и не участвовала в нем. Даже ее любовник капитан Степан Глебов не счел возможным, как увидим ниже, делиться с нею своими честолюбивыми замыслами, и она узнала о бегстве сына лишь после того, как оно было совершено.

Думается, де Би ошибался, когда считал побудительным мотивом действий Кикина желание отомстить за унижение, которое ему довелось претерпеть от царя. В действительности Кикин в своих поступках руководствовался не местью, а чрезмерным честолюбием, удовлетворить которое он утратил всякую надежду при Петре I.

Де Би был прав в одном — все причастные к делу царевича вожделенно желали, чтобы трон занимал не энергичный Петр I с сильной волей и суровым характером, непреклонно следовавший взятому курсу на преобразования, а его слабовольный сын, ничего так не желавший, как покоя, жизни по старинке, без ломки веками устоявшихся обычаев, без крутых перемен. Все это обещало покой для старомосковской знати, полагавшей к тому же, что при слабовольном монархе она получит больше возможностей для получения людишек и землицы, для взяток и казнокрадства.

Первой жертвой розыска, как и следовало ожидать, стал Кикин — главный вдохновитель и организатор побега царевича. 11 февраля 1718 года в Петербурге он был подвергнут первому истязанию в застенке — виске на дыбе, считавшейся наиболее легким из применявшихся пыток. Руководил допросом князь Меншиков, а в состав комиссии, участвовавшей в розыске, входили князь Голицын, полковник и комендант Бахметов, Петр Курбатов, Панеев, дьяк Дохудовский и подьячий Федор Назаров.

На первом допросе Кикин далеко не во всем сознался. Он ограничился признанием того, что ведал о побеге, советовал ехать к цесарю: «Там де место будет; тако ж, ежели позовет случай, что будут вас просить, цесарь вас николи не отдаст». Кикин заявил, что в бытность свою в Вене «его высочеству никакого способа он не искал и с министрами тамошними о том ничего не говорил», умолчав, что этого рода забота легла на плечи Веселовского. «Ежели у цесаря случая не будет, — указывал Кикин царевичу, — то изволишь ехать к папе и в другие места».

Относительно наследства и возможного пострижения царевича Кикин признался в таком совете: «Лучше ныне постричься, а наследство ваше впредь благовременно не уйдет; а что де клобук не гвоздем будет прибит и мочно де его снять, того он, Кикин, царевичу не говаривал». А вот советовал ли он царевичу бежать до смерти супруги и упрекал ли его за возвращение из Карлсбада в Россию в 1714 году, того Кикин «не упомнил». Зато признал, что «советовал уйти и не ездить, если и батюшко кого за царевичем пришлет».

Упреждая события, отметим: поведение Александра Васильевича во время следствия вызывает и удивление, и недоумение. До своего ареста он представляется умным и изворотливым интриганом, человеком дальновидным, умеющим рассчитывать свои действия на несколько ходов вперед. Во время же следствия перед нами словно совсем другой человек — растерянный, недалекий, решивший спасать свою жизнь совершенно непригодными средствами: то полным отрицанием своей вины, то поисками алиби, то признанием вины отчасти.

На что надеялся Александр Васильевич, избрав подобную тактику? На милосердие Петра? Так он знал не понаслышке о его жестоком нраве. Надеялся на то, что другие, причастные к делу царевича, станут, как и он, отрицать свою вину и, обеляя себя, «очистят» и его? Но это тоже было безнадежным делом: ему ли не был известен розыск в застенке, где — он хорошо знал это — следователи умели добывать признания не только в совершенном преступлении или намерении его совершить, но и в таком преступлении, которое представляло из себя чистой воды наговор. Истязаемый признавал все, лишь бы хотя бы на время избавиться от мучительных пыток. Знал Кикин и о том, что противоречивые показания, равно как и улики, сообщенные другими обвиняемыми, влекли за собой новые пытки и новые мучения. Недаром он значится среди четверых обвиняемых, подвергавшихся пыткам по три раза.

Поведение Кикина являлось странным еще и потому, что сам он, когда его арестовал Меншиков, полагая, что Долгорукий останется на свободе, произнес фразу, выражавшую желание потопить князя Василия: «Взят ли князь Долгорукий? Нас истяжут, а Долгорукого царевич ради фамилии закрыл».

Доставленный в Москву Кикин 18 февраля был допрошен по девяти пунктам, составленным царем. Вот их перечень с ответами подследственного:

«1. Какой ради причины так давно зачато думать, чтоб уехать? — Думали пред отъездом в Карлсбад.

2. А понеже он в республику которую хотел уйтить, чего для к цесарю лучше советовал? Понеже ему тот двор не знаем, и чрез кого знаемость та учинилась, от здесь живущих или чрез письма и от кого? — Запирался.

3. В какую надежду долгое его б тамошнее бытье у них было, и что потом делать намерены были? — В такую надежду, чтоб он ему заплатил.

4. Кто в сем деле помогали и ведали и не было ль из чужих сторон подсылок и чрез кого и от кого? — Никто не помогал и никто не ведал, и подсылок ни от кого не было.

5. С самим с ним о чем советовали и кто был и в каких советах? — Запирается.

6. Из сродников ево Аврама (Лопухина) иные ведали ль начатия сего дела или часть, кто и как ведали, и от матери его не было ль писем о сей материи или и о ином тому ж, или к ней и чрез кого? — Не сказал ничего.

7. Других Баклановских имеет ли и кто также с ним не прихаживал ли кто к дому нашего с вестьми, также Баклановский хотя не все ведал ли? — Баклановского он имел к себе года с три и тайну сказывал. А окромя его, Баклановского, никого он не имел.

8. Понеже с чужестранными министры, а паче с Лосем (польский посол в России) непрестанное имея обхождение, не давал ли каких ведомостей, проведав: понеже многое, что говорено в домах при кумпаниях, ведают? — Не ведает. 9. Чего здесь и нет, а ведает противное за собою, или за иным кем, чтоб сказал. — Не спрашивай».

Следователи не были удовлетворены ответами Кикина. Он оказался в застенке, где ему задавали те же вышеперечисленные вопросы. Во время пытки (ему было дано 25 ударов) Кикин показал: «На 1-е: тож; царевич просил его, чтоб ему здесь не жить. На 2-е: Венский двор ему знаем потому, что он в Вене был и ездил для того, чтобы царевичу путь показать. С Веселовским говорил: как будет царевич в Вене, не выдадут ли его? Он отвечал: чаю, не выдадут. А подлинного намерения ему, Веселовскому, не сказывал. На 3-е: в такую надежду, что он его хотел не оставить; а делать ничего не намерен, только в Вене прожить. На 4-е: ведал один Иван Афанасьев. На 5-е: обещал, как Бог живот его спасет, не оставить его. На 6-е: никто не ведал, кроме Ивана Афанасьева, и писем от матери не было. На 7-е: кроме Баклановского никого не имел, и Баклановский о том ничего не ведал. На 8-е: никому никаких ведомостей не давывал. На 9-е: не спрашивай».

22 февраля Кикину предоставили возможность обратиться с письмом к самому царю. Содержание письма наводит на мысль, что потрясенное жестокой пыткой сознание Кикина потеряло ориентировку. Хотя он и писал, что доносит «истину», но в письме нетрудно обнаружить множество ее искажений и придуманных им ситуаций, которых на самом деле не было.

Уже в самом начале письма Кикин излагает содержание разговора, состоявшегося между ним и царевичем перед отъездом последнего в Дрезден. Царевич заявил, что рад той посылке. «Я спросил, — писал Кикин царю, — для чего рад? Сказал, что будет жить там, как хочет. Я ему ответствовал, что надобно смотреть, с чем назад приехать, понеже государь на нем изволит взыскивать дела, зачем он послан. Сказал мне: сколько де мочно, стану учиться. И с Семеном Нарышкиным приказывал, чтоб он не спеша сюда ехал, для обучения его дела, и в письме писал к нему то ж. А когда он приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились… После того времени, увидя, что приехал он оттуда с тем же, с чем поехал, тогда я, видев его состояние, начал от него отдаляться и года за два до нынешнего его отъезду был в его доме разве трижды или четырежды… А что я ему будто советовал, чтобы идти в то время во Францию, и то явная немилость…» Кикин, по его словам, отдалился от царевича настолько, что уехал в Карлсбад, «с ним не простясь».

Приведенный выше разговор мог состояться, ибо перед отъездом царевича за границу Кикин еще пользовался доверием Петра: в опале он оказался уже после возвращения царевича на родину, а именно в 1712 году. Но в это время произошло не отторжение, а наоборот, сближение между ними — Кикин сделал ставку на царевича, оказался в числе его самых надежных советников, хотя, как мы знаем, стремился скрыть от посторонних глаз свою близость к нему, встречаясь с ним либо поздно вечером, либо рано утром, либо обмениваясь письмами, отправленными с надежными курьерами. Но Кикин, надо полагать, переоценил свою конспирацию.

Если верить Кикину, то царевич, получив первое послание отца, трижды приглашал его к себе, но Кикин не откликнулся на просьбы, а когда наконец приехал и прочел послание Петра, то заявил царевичу, «что отец ваш не хочет, чтобы вы были наследником одним именем, но самым делом». На что царевич сказал: «Кто же тому виноват, что меня такого родили? Правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу». Кикин советовал царевичу постричься, а «что клобук гвоздем не прибит, истинно не говаривал».

Самая большая ложь Кикина скрыта в его словах: «А что царевич изволил говорить, будто я его послал в Вену, и то истинно напрасно, по немилости своей». «Ежели бы мне готовить место царевичу в Вене, — пытался убеждать Кикин царя, — тогда бы я сделал при себе, мочно ли там жить, или не примут. А не делав ничего, а посылать „поезжай в Вену“ сие было бы глупее всякого скота. И если бы я ему советовал ехать куды ни будь, то надлежало быть междо нами цыфирей и как содержать корреспонденцию, а без сего никоторыми делы пробыть невозможно».

«Немилость» царевича Кикин объяснял тем, «что я от него за долгое время отстал», а кроме того и тем, что он якобы отправил доношение Екатерине, в котором извещал ее о намерении царевича бежать. «И ежели б он не был надобен, я бы на него и не доносил. И царевич о том известен, что ему ничего не будет; а что скажут, тому верят».

Как и следовало ожидать, этим письмом Кикин исхлопотал себе лишь очередной розыск. В тот же день, 22 февраля, Кикину дано было 4 удара, и он признал, «что в письме своем, которое царскому величеству вручил, ныне написал, что о побеге царевичеве не ведал, и то он ведал. И что с прежней пытки говорил, то все правда».

С третьей пытки, когда ему было нанесено девять ударов, Кикин полностью признал свою вину: «во всем том он виноват. А тот побег царевичу делал и место он сыскал в такую меру: когда бы царевич был на царстве, чтоб к нему был милостив».

В Тайной канцелярии письмо Кикина оценили правильно: «Кикин подал своеручное письмо, а в нем написал многое к своему оправданию и будто о побеге царевичева он не ведал, а в другом и запирался, хотя то все закрыто». Розыск же установил безоговорочно, что Кикин не только внушил царевичу мысль о том, что единственным средством спасения его жизни было бегство, но и явился главным организатором побега.

Судебная практика того времени при рассмотрении особо важных преступлений предполагала составление Тайной розыскных дел канцелярией документа с изложением преступлений обвиняемого и предложением меры наказания ему. Далее решение судьбы обвиняемого передавалось на рассмотрение царя или судебной инстанции для вынесения окончательного приговора.

Предложение Тайной канцелярии состояло в следующем:

«Указ о наказании Кикина.

Кикин к побегу царевича из России в Цесарию или в другие край под протекцией цесаревой советовал, по которому он то и учинил и отдался было под протекцию цесарскую и просил оного, дабы его от его царского величества не токмо скрыл, но и ко оборону свою против его величества и подданных его от сего государства вооруженной рукою стал и какой тем своим поступком стыд и бесчестие его царскому величеству и всему государству Российскому учинен, что весьма известно.

И его царское величество грамотою сего же 718 году, февраля в 3 день в Ответной памяти о всем подлинно публиковано ис чего могла б впредь немалая противность Российскому государству воспоследовать, которою его царское величество с немалым трудом и высоким своим мудрым старательством возвратил. И ту чаемую впредь себе и своему государству противность, которая от твоего злоумышленного воровства пресечено и утолено, которое твое воровство и измену и сообщник твой в той же измене и воровстве царевичев камердинер Иван Афанасьев повинными своими и розыском доказал, в чем бы во всем вышеписанном своем злоумышленном воровстве и измене по расспросам и розыском видно. И за такое твое воровство и измену указом его царского величества тебя вора и изменника казнить жестоко ж смертью».

Тайная канцелярия и разного уровня судебные инстанции при вынесении приговора не только Кикину, но и другим обвиненным (включая царевича) руководствовались нормами права, изложенными в нескольких документах. Прежде всего в Уставе воинском.

Глава 3, артикул 19:

«Покушение на трон вооруженной силой, намерение полонить государя или убить или учинить ему какое насилие подлежит наказанию четвертованием».

Такому же наказанию подлежали лица, знавшие об этом, но не донесшие.

Глава 16, артикул 127:

«Кто учинит или намерен учинить измену», подлежит наказанию, «якобы за произведенное самое действо». Иными словами, закон устанавливал одинаковое наказание как за содеянное, так и за умысел его совершить.

Были приняты во внимание и статьи Уложения 1649 года.

Глава 2, статья 1: «Кто учнет мыслить на государское здоровье злое дело… и про то сыщется допряма», такого казнить смертью.

Статья 2: «Кто мыслит завладеть Московским государством и для этого начнет рать собирать и кто царского величества с недруги учнет дружить и советными грамотами ссылаться, чтобы Московским государством завладеть… такого изменника казнить смертию».

14 марта 1718 года по указу государя министры приговорили: «Александру Кикину за все вышеписанное учинить смертную казнь жестокую, а движимое и недвижимое имение его, все что есть, взять на его царское величество». Этот лаконичный приговор подписали князь Иван Ромодановский, сын отличавшегося свирепостью Федора Юрьевича, занявший должность отца, фельдмаршал Борис Шереметев, руководитель Монастырского приказа граф Иван Мусин-Пушкин, генерал-адмирал граф Апраксин, канцлер Гавриил Головкин, сенаторы Тихон Стрешнев и барон Петр Шафиров. По листам скрепил подписью дьяк Тимофей Палехин, с деятельностью которого мы познакомимся ниже.

Вторым после Кикина человеком, пользовавшимся доверием царевича, был его камердинер Иван Большой Афанасьев. Его роль в побеге царевича была намного скромнее — Иван Афанасьев был лишь осведомлен о готовившемся побеге, но, будучи верным слугой, не донес об этом. Поведение Афанасьева во время следствия отличалось от поведения Кикина. В то время как Кикин, пытаясь обелить себя, изворачивался, лгал и признательные показания Тайная канцелярия выбивала из него пытками, Иван Большой, оказавшись в таком же положении, руководствовался принципом, которым он как-то поделился в разговоре с Кикиным: «Я что ведаю, то скажу».

Афанасьев был взят под стражу и окован Меншиковым. 11 февраля 1718 года на Генеральном дворе он дал показания, из которых следовало, что в авантюре царевича он участвовал поневоле.

Кое-что из показаний Ивана Афанасьева нам уже известно по предыдущим главам. Так, мы знаем, что накануне отъезда царевич поделился с ним вестью о том, что едет «не к батюшке», а «к цесарю или в Рим», о чем камердинер пообещал молчать. Вскоре после отъезда царевича в Петербург прибыл Кикин и передал Афанасьеву устное повеление, чтобы он ехал к царевичу, причем «опасно, чтоб ты не попался встречу царскому величеству».

«Спустя несколько дней, — продолжил свои показания Афанасьев, — получил я письмо от царевича, в котором он писал, чтоб ехал за ним немедленно и настигал бы во Гданьске», где у почтмейстера должно быть письмо с дальнейшими указаниями. Афанасьев отправился в путь, прибыл в Гданьск, но никакого письма не обнаружил: стал расспрашивать о приезде русского полковника у владельцев постоялых дворов, те подтвердили, что полковник в сопровождении шести персон, среди которых была одна женская, останавливались, но куда отбыл — не знают. Наугад поехал в Шверин, там заболел лихорадкой и спросил разрешения у находившейся в Голландии царицы вернуться в Петербург, прибыл туда, явился к Меншикову и доложил, что царевича нигде не обнаружил.

«В бытность свою здесь царевич посылывал по князь Василия Володимеровича (Долгорукого) и по Кикина, — докладывал Афанасьев в заключение, — и они приезжали ввечеру и поутру рано, и то тогда, когда государь на царевича сердит бывал. Которые азбуки вместе с попом были сделаны, одна с ним к царевичу была послана, другую здесь я изодрал… Писем цыфирных от царевича я не получивал и к нему не писывал. Только царевич ко мне писал из Риги, изо Пскова и из Новгорода, что получил позволение от государя-батюшки жениться, и чтобы изготовился Эварлаков навстречу ехать до Берлина к Евфросинье с женскими персонами».

Будучи доставлен в Москву, Афанасьев 4 марта подвергся розыску, ему было дано 25 ударов, через день, 6 марта, — еще 17 ударов. Афанасьев в основном повторял сказанное выше. Однако некоторые его новые сведения крайне заинтересовали царя и Тайную канцелярию: «А когда царское величество отдал царевичу письмо на погребение жены его и потом прислал другое, в то время ездил к нему князь Василий Долгорукий, и был раза два, и сиживали наедине. Также и прежде князь Василий езживал к царевичу часто и царевич к нему».

11 марта Афанасьев подал собственноручное письмо. В нем имелись подробности, касающиеся частной жизни царя. Афанасьев привел свой разговор с дьяком Федором Вороновым. Речь шла о «матресе» (любовнице) Петра, «а взята де она из Гамбурга». «Слышал де и я, что есть у государя матреса, — говорил Воронов, — и царица де про это ведает: как приехала в Голландию, стала пред государем плакать, и государь спросил ее: „Кто тебе сказывал?“ — „Мне сказала полковница, а к ней писал Платон“, и Платона де государь за это бил».

И еще одна ценная информация — о предложении Кикина ехать к царевичу в Ригу и предупредить его об опасности. Как мы помним, Афанасьев ехать отказался, обещал послать брата, но потом убоялся и этого.

В том же письме Иван Большой приводил уже известные нам сведения о поведении царевича в пьяном виде, о его угрозах в адрес неприятных ему людей: «Слышал я от брата, как царевич сердитует на Толстую и княжую свояченицу, обещает на кол посадить, также и на Олсуфьевых сердитует. О таких же его дерзновенных словах у хмельного и я слышал: на кого кто-нибудь наговорит, то и злобится и сулит его все на колья». Привел он и слова, сказанные царевичем в разное время: «Помнишь меня, Питербурх не долго за нами будет»; «Куда батюшка умный человек, а светлейший князь его всегда обманывает». «Когда царевич Петр Петрович родился, царевич по рождении его много дней смутен был, — припоминал Афанасьев. — А когда его к государю или к князю позовут кушать, также и для спуска (корабля), тогда говаривал: „Лучше бы я на каторге был или лихорадкою лежал, а нежели там был“».

Вспомнил Афанасьев и слова, сказанные Иваном Ивановичем Нарышкиным: «Как сюда царевич приедет, ведь он там не вовсе будет, то он тогда уберет светлейшего князя с прочими; чаю, достанется и учителю с роднёю (Вяземскому), что он его, царевича, продавал князю». И позднее, когда царевич выехал из Италии: «Июда Петр Толстой обманул царевича, выманил, и ему не первого кушать». То же говорил и Федор Эварлаков: «Петр Андреевич подпоил царевича и подманил».

1 мая 1718 года Иван Большой Афанасьев подал еще одно собственноручное письмо, в котором поведал об атмосфере, царившей в семье царевича, о его отношении к супруге. «Сие в первом не все написано того ради, — объяснял он, — иное за беспамятством, а другое за боязнью, потому что царевич будет во всем запираться, за что мне скорбь лишняя. А он, царевич, великое имеет горячество к попам, а попы к нему, и почитает их как Бога, а они его все святым называют, и в народе».

Следуя букве закона, Ивану Афанасьеву должны были определить такое же наказание, как и Кикину, — жестокую смертную казнь. Главная вина его состояла в том, «что он о побеге царевича Алексея Петровича до отъезда его из России ведал и бежать ему приговаривал, чтоб он отъехал в вольные города, и сам за ним отъехать хотел…». Однако Сенат на своем заседании 28 июля 1718 года определил более легкую меру наказания — вероятно, учитывая поведение Афанасьева во время следствия. Смертная казнь была определена — но обычная, а не жестокая; кроме того, все имущество Афанасьева взято было «на государя».

Вторым человеком при дворе царевича был Федор Эварлаков, или Еварлаков, — он заведовал домом или, точнее, хозяйством наследника. Эварлаков пользовался меньшим доверием царевича, чем Афанасьев. Это наблюдение вытекает из того, что Эварлаков во время следствия не привел ни одной мысли, которой поделился бы с ним царевич и которая бы его компрометировала. Тем не менее лукавый дворецкий на первых порах не давал себе отчета, к чему клонится дело и почему он оказался под стражей. Во время устного допроса Меншиковым он показал, что во время отъезда царевича из Петербурга находился в Москве по каким-то вотчинным делам и потому «о побеге царевича до ево побегу не ведал и ни от кого не слыхал и ни с кем не советовал». Лишь в сентябре 1717 года Иван Большой Афанасьев, возвратившийся из Мекленбурга, сообщил ему, что «пред отъездом из Петербурга царевич сказывал ему, Ивану, что едет с матресою в немецкие края, а не в повеленное место». Царевич изволил звать с собою и Ивана, но тот, ссылаясь на болезнь, отказался от приглашения.

Лишь после виски Федор показал Меншикову, что он и Иван Афанасьев «клялись, что они станут между собою про царевича говорить, и им де друг про друга никому не сказывать». Но и «сказывать» было по сути нечего. Уже будучи в Москве Эварлаков дважды был подвергнут розыску (получил 25 и 9 ударов), но сообщил то, что было уже известно Тайной канцелярии: о том, что царевич еще при жизни супруги в 1715 году при нескольких свидетелях жалел, что не остался за рубежом; что «он же, царевич, принимывал нарочно лекарства, притворяя себе болезни, когда случивался поход, куда ехать, чтоб ему избавиться от походу. И о сем он изволил мне сам сказывать. Тако ж и я царевича уговаривал, угождая ему, когда он лекарства выпив и притворил себе болезнь, когда показывались спуски корабельные, чтоб ему не быть для тягости и дела никакова не брать, понеже исправить невозможно».

Как-то в разговоре с Афанасьевым Эварлаков заявил: «Как бы деньги были, поехал бы туды к царевичю, вить де здесь… только образа такова нет, как ехать». Однако это было чистой воды бахвальство. Афанасьев поймал Федора на слове, обещал снабдить деньгами. «Только моего совершенного намерения не было, — показывал Эварлаков под пыткой, — чтоб ехать, для того, что жаль было жену оставить, также и матерь и брата».

Эварлаков отделался сравнительно легким наказанием. 28 июля 1718 года Сенат приговорил сослать его в Тобольск при движимом и недвижимом имении и написать в службу «в дети боярские». Петр несколько ужесточил наказание: велел учинить жестокое избиение кнутом.

Среди доверенных лиц царевича значился Федор Дубровский — он принадлежал к числу тех четырех лиц, которые знали о предстоявшем побеге и одобряли бегство. Кроме того, Иван Большой Афанасьев вооружил следствие ценным показанием: царевич «часто призывал его (Дубровского) и с ним разговаривал тихонько, и сиживали до полуночи».

Дубровский, как и Аврам Лопухин, Федор Эварлаков, Иван Большой Афанасьев, князь Василий Долгорукий и другие, участвовал в розыске как в Москве, так и позднее в Петербурге. Целесообразно, однако, не дробить показания всех этих лиц между двумя главами, а дать их в целом, ради создания цельного впечатления о роли каждого из них в побеге.

Незадолго до отъезда, 24 сентября 1716 года, царевич навестил Дубровского. Между ними состоялся разговор. Дубровский спрашивал: «Изволишь ли ехать к отцу своему?» Царевич отвечал: «Еду». Дубровский продолжал: «Знатно, отец тебя зовет жениться?» — «Я де не хочу, я де и в сторону». «И я, испужась, спросил, — продолжал свои показания Дубровский. — Куда в сторону?» — «Хочю де посмотреть Венецию и де не ради чего иного, только бы себя спасти».

Перед отъездом царевича Дубровский, видимо, огорченный тем, что ему стала известна столь опасная тайна, сам прибыл к царевичу и стал отговаривать его: «Нанесешь де печаль отцу и сродникам своим и с того де будет матери твоей беда и Аврааму (Лопухину)». Царевич попросил передать матери в монастырь 500 рублей, «но я, услышав такую худобу, денег не бирывал».

Эти показания Дубровский дал добровольно, до истязаний. У следователей возникло подозрение, что Федор многое утаил, тем более что царевич в повинной приписал ему такие слова, от которых он упорно отказывался. И признал лишь во время первой пытки, сопровождавшейся 15 ударами. Тогда же следователям удалось добыть важные подробности состоявшихся бесед.

Сенат определил: главная вина Федора Дубровского состояла в том, что он, зная о готовившемся побеге царевича, не донес о нем. За это он был приговорен к смертной казни. Царь, однако, не спешил с исполнением приговора. Он надеялся на возможность извлечь из приговоренного к казни дополнительные сведения и повелел его, наряду с прочими колодниками, доставить в Петербург.

Во время розыска в Петербурге выяснились новые подробности. Царевич рассказал, что Дубровский сообщил ему о тяжкой болезни отца — «апилепсии», о которой ходила молва, что «у кого оная в летах случится, не долго живут». По уверениям Дубровского, Петр более двух лет не протянет. Сам Дубровский узнал об этом от новгородского архиерея Иева. Другая информация, исходившая от Дубровского, касалась отношения того же архиерея Иева к судьбе царевича. Зная о вызове церковных иерархов в Петербург, Иев догадался: царевичу «в Питербурхе худое готовитца». После нового розыска (было назначено 25 ударов) и очной ставки с царевичем Дубровский признался и в других словах; так, он говорил царевичу, «что де Рязанский (Стефан Яворский) к тебе добр и твоей де стороны и весь де он твой».

В юношеские годы близким человеком к царевичу был его учитель Никифор Вяземский. Но со временем отношения между ними, как мы знаем, сильно испортились. Царевич назвал Вяземского в числе тех лиц, которые знали о готовившемся побеге. Но это была ложь, ибо Вяземский никакого отношения к побегу не имел.

Вяземский был допрошен в Москве, поднят на дыбу, но ни в чем не сознался и был освобожден. Впоследствии, однако, при допросах в Санкт-Петербурге, царевич вновь оговорил его. 17 июня 1718 года капрал Преображенского полка Андрей Чичиркин получил указ Ушакова взять Никифора Вяземского и везти его до Санкт-Петербурга за караулом «немедленно» и привезенного передать Тайной канцелярии.

3 июля Вяземский был допрошен и показал то же, что в Москве: когда царевич рассказал ему об отцовском письме, Никифор советовал: «Чего же тебе жаль? И ты в монастырь поди»; «ханжить и водиться с попами он его не учил, а еще отводил от того и говаривал многажды, чтобы он того не чинил, за что бывал от царевича бит не однажды».

26 августа Вяземский представил в Тайную канцелярию собственноручное показание с жалобами на жестокое обращение с ним царевича. В нем он поведал об уже известных нам отчасти фактах: о том, как будучи в 1711 году в Вольфенбюттеле в доме герцога царевич «драл его за волосы и бил палкой и збил от двора своего»; о том, как в декабре того же года царевич послал его с письмом в Москву, причем велел непременно ехать через Сандомир и Жолкву, откуда войска Шереметева отбыли, надеясь, что поляки его непременно убьют; и «естьли б ночью жив не заперся в монастыре женском и оттуда не убежал ночью, то наверно его убили бы». В местечке Дубна поляки хотели «посадить» его в воду, но ему удалось выкупить свободу за 1030 злотых.

Следствие закончилось благополучно для Вяземского. Тайная канцелярия обнаружила клеветнический характер обвинений царевича. 27 ноября 1719 года последовала резолюция царя: «К Городу», то есть Вяземского без истязаний велено было отправить в Архангельск, в распоряжение вице-губернатора Лодыженского.

В 1720 году Вяземский вновь был арестован для следствия по поводу его и царевича писем к духовнику Якову Игнатьеву, но и на этот раз был освобожден. По указу Сената его надлежало определить к делу, «к которому способен».

Духовник царевича привлекался к следствию и в Москве, и в Петербурге. В Москве без применения пыток Яков Игнатьев признал два своих преступления: он удовлетворил просьбу царевича написать письмо митрополиту рязанскому Стефану Яворскому о том, что он, царевич, идет в монастырь не по своей воле, а по принуждению; и кроме того говорил царевичу о том, как любит его народ: «пьют про ево здоровье, говоря и называя надеждою Российскою».

19 июня 1718 года в Петербурге состоялся розыск. Бывший духовник, а теперь расстрига Яков Игнатьев, под пыткой (дано 25 ударов) и после очной ставки с царевичем дал более ценные показания, касавшиеся куда более серьезных вещей. К тому времени следствие установило, что царевич на исповеди говорил ему, Якову, что желает отцу своему смерти. Слова эти сказывал он «по ево, Яковлеву, спросу, что он ево о том спрашивал: „Не желаешь ли де ты отцу своему смерти“, и он де сказал ему, что желаю».

Если бы на исповеди Яков этим и ограничился, у Тайной канцелярии не было бы оснований привлекать его к уголовной ответственности, ибо указ, обязывавший священнослужителей доносить властям на прихожанина, замыслившего совершить одно из трех оговоренных преступлений: измену, призыв к бунту, покушение на государя и его здоровье, Петр издал только спустя несколько лет. Но в том-то и дело, что духовник не просто отпустил сыну грех, но и прибавил, обрекши на смерть уже самого себя: «И он де Яков ему, царевичу, говорил: „Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много“. А кто еще желает смерти и с кем говаривал о тягостях, того не упомнит. Также и о том, что царевича в народе любят и пьют за ево здоровье, называя его надеждой Российской, он, Яков, царевичу говаривал же. А слыхал де он то от многих людей, а от кого, не упомнит же».

24 июня «расстрига Яков» еще раз был пытан, получил 9 ударов и «с розыску сказал те ж речи, что с прежнего розыску». То же повторил он и 5 августа (дано 15 ударов). Сенат приговорил Якова Игнатьева к смерти через отрубание головы.

В своих показаниях царевич назвал имена нескольких вельмож, которых он считал своими сторонниками. Таких сторонников, по его мнению, у него было великое множество. Вот некоторые выдержки из его показаний.

Митрополит Рязанский «говаривал де ему, царевичу: надобно де тебе себя беречь. Будет де тебя не будет, отцу де другой жены не дадут. Разве де мать твою из монастыря брать, только тому не быть. А наследство де надобно».

Борис Петрович Шереметев, будучи в Польше, говорил царевичу: «Напрасно де ты малова не держишь такова, чтоб знался с теми, которые при дворе отцеве. Так бы ты все ведал».

Князь Борис Куракин: «Говорил де с ним, царевичем, в Померании он, Куракин: добра де к тебе мачеха? И он царевич отвечал: „добра“. А он де на то сказал: „Покамест де у нее сына нет, то де к тебе добра, а как де у нее сын будет, не такова де будет“».

Князь Яков Долгорукий «обходился с ним, царевичем, ласково и чаял, когда он, царевич, возвратился в Россию, был бы ево стороны. К тому же де уверился он, при прощании в Сенате ему князь Яков молвил на ухо: „Пожалуй де меня не оставь“. И он де сказал ему, что де всегда рад, только де больше не говори, другие де смотрят на нас. Да с ним же де князь Яков говорил про тягости народные».

Князь Дмитрий Голицын «приваживал де к нему, царевичу, ис Киева книги и говаривал ему, что киевские чернцы очень к нему ласковы и ево любят. На нево де князя Дмитрия имел он, царевич, надежду, что он ему был друг верной и говаривал ему царевичу всегда верный слуга».

Князь Юрий Трубецкой «спрашивал ево, царевича, после недели з две, какое де тебе отец письмо дал при мне, печальное или радостное. И он царевич сказал, что в письме государевом и ево царевичевом ответе писано, и он, Трубецкой, молвил: „Хорошо де, что наследства не хочешь. Разсуди де, что чрез золото не текут ли, что ему, царевичу, того не понесть“».

Федор Дубровский «ис Курляндии и Лифляндии писал в дом свой о домашних и деревенских нуждах, да к Дубровскому о взятии книг, понеже и преж сего многие книги и прочие вещи для сохранения брал и по тому обычаю и в то время зделал… Он же, Дубровский, ему, царевичу, сказывал, когда скончалась царевна Наталья Алексеевна (сестра Петра I): ведаешь ли де ты, что все на тебя худое было от нее, я де слышал от Авраама (Лопухина)…»

Князь Василий Долгорукий «о лишении наследства приговаривать отца обещал, и такие де слова, что давай де отцу писем хотя тысячю, когда де это будет, и что в Штетине хотел изменить, и что он умнее отца и о протчем».

Аврам Лопухин: «Писал де к Шёнборну резидент, что призвав его к себе в Санкт-Питербурхе Аврам Лопухин и спрашивал ево, резидента, о нем, царевиче, где он обретается. И при том объявил, что за него, царевича, здесь стоит и заворашивается уже кругом Москвы для того, что об нем разных ведомостей много, и ему де хочетца ведать, подлинно».

Царевне Марье Алексеевне «о побеге своем говаривал так: „Я де хочю укрыться“». А когда разговаривали о том близ Либавы, то речь зашла о женитьбе отца на Екатерине, и царевна Марья поведала: «Рязанской де сие и князь Федор Юрьевич (Ромодановский) не благоприяли, и к тебе они склонны».

Эти высказывания свидетельствуют лишь о том, насколько ошибался царевич относительно окружавших его вельмож. Алексей Петрович игнорировал важнейшее обстоятельство, определявшее отношение к нему, — до 1715 года он значился единственным наследником престола, и каждый вельможа норовил ему угодить, ибо эта угодливость могла способствовать сохранению прежнего положения либо продвижению по службе после смерти его отца. Царевич же принимал заискивающие взоры и льстивые слова вельмож за чистую монету.

В самом деле, какие притягательные свойства натуры царевича могли вызвать симпатии, например, у Дмитрия Михайловича Голицына, человека образованного, энергичного, волевого, знавшего себе цену?! Разве что он мог надеяться сменить место службы, то есть Киев, на Петербург. Должность Киевского губернатора, охранявшего южные рубежи страны, была бесспорно важной и почетной, но князь занимал ее свыше десяти лет, он засиделся на ней и считал, что его место в столице, при дворе, где неизмеримо больше возможностей удовлетворить свое честолюбие. Отсюда надежда на наследника, который, став монархом, не забудет мелких услуг, оказанных ему Киевским губернатором, и вызовет его в столицу.

Известный вельможа Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, усидевший в течение сорока лет на должности руководителя монастырскими делами и утративший руководство ими на исходе царствования четвертой монархини, тоже счел необходимым во время празднования дня тезоименитства царевича пробормотать какие-то невнятные слова, которые не в силах был разгадать царевич: «Видишь де Бог тебя наказуем». Но «к чему де те слова, он де царевич не знает».

Царевич считал своим приятелем и фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Но тот, будучи в отставке, дал ему ничего не стоивший совет: держать при дворе отца соглядатая, который бы информировал его о разговорах царя с супругой, касавшихся его, царевича.

Судя по всему, Петр тоже не принял всерьез уверения царевича о множестве друзей, готовых оказать ему поддержку в притязаниях на трон. Исключение составил генерал-лейтенант князь Василий Владимирович Долгорукий. Из вельмож, оговоренных царевичем и другими подследственными, он ближе всех стоял к царевичу.

Непонятно, каким образом любимец Петра, в свое время им обласканный, оказался среди доверенных лиц царевича, то есть на положении слуги двух господ. О доверительных отношениях между ним и Алексеем Петровичем свидетельствует хотя бы такой факт — царевич, получив одно за другим два послания отца, дважды отправлялся за советом к Кикину и князю Василию Долгорукому.

Оговоренный царевичем князь в оковах был доставлен из Петербурга в Москву. Здесь ему довелось отвечать на вопросные пункты, составленные Тайной канцелярией и правленные Петром. Вопросов было шесть, и практически на все из них князь дал отрицательный ответ:

«1) Говорил ли царевичу: давай писем хоть тысячу; еще когда что будет; старая пословица: улита едет, когда то будет? — Не говорил.

2) Слова: я тебя у отца с плахи снял, говорил ли? — Я не говорил, а сказал царевич: „Я всегда, как на плахе“. Я ему отвечал: когда письмо дашь, то и плаху отбудешь.

3) Слова при Штетине сказанные: кабы не государев жестокий нрав, да не царица, нам бы жить нельзя; я бы в Штетине первый изменил, говорил ли и давно ли думал об измене? — Не говорил.

4) О чем советовали с царевичем запершись, как показал Иван Афанасьев? — Тайно не говаривал.

5) Присылал ли царевич за тобою и что советовали, когда были к нему письма о наследстве? — Царевич присылал, и был у него два раза; ни о чем не советовали.

6) Дьяку Воронову говорил ли и с каким намерением: едет сюда дурак царевич, что отец ему посулил жениться на Афросинье… — Может быть, такие слова говорил, только не помнит».

На что надеялся князь Василий Владимирович, от всего отрицаясь? Скорее всего на то, что он по ошибке оказался в кандалах и в ближайшие дни будет освобожден по повелению Петра.

Но так не думали министры, обсуждавшие ответы Долгорукого 14 марта 1718 года. Отчасти князь был прав, когда надеялся на уважительное отношение к себе царя, о котором министры были осведомлены. Если бы речь шла о простом колоднике, то министры вынесли бы однозначное определение: учинить застенок. Министры, однако, проявили осторожность и вынесли следующее определение: «Если бы в помянутых князь Василья с царевичем первых словах не такая персона показала, надлежало бы по порядку, к исследованию по тому делу, быть розыску; а поверить совершенно тем словам для вышеписанных обстоятельств сумнительно: царевич сам показал, что князь Василий к побегу его совета никакого с ним не имел. Он же по мысли Кикина написав к князь Василью письмо, отдал Кикину в такое намерение: ежели б на него в побеге было подозрение, привесть на князя Василья, как о том в царевичевом повинном письме и в Кикиновом с розыску допросе показано явно. Однако же то предается на высокое его царского величества разсуждение. А за дерзновенные князь Василиева слова с царевичем и с Вороновым достоин он быть лишен и всего его движимого и недвижимого имения и ссылке».

Взятие под арест князя Василия вызвало переполох среди многочисленного рода Долгоруких. Его старейший представитель, князь Яков Федорович Долгорукий, пользовавшийся уважением Петра и единственным из вельмож осмеливавшийся перечить царю и резать ему в глаза правду-матку, обратился к царю с письмом, защищавшим честь рода и оправдывавшим необузданный поступок одного из представителей фамилии. Письмо это настолько эмоционально и столь выразительно отражает честь и достоинство автора, что заслуживает хотя бы краткого изложения. Оно не похоже на обычные челобитные того времени, авторы которых униженно умоляли самодержца проявить заботу или оказать милосердие:

«Премилосердый государь! Впал я злым несчастием моим Богу и человекам в ненавистное имя злодейского рода. А в том утверждаюся единым им сердцевидцем, создателем моим и чистою совестию, ибо непоколебимо весь мой род пребывал от начала и доныне, в чем свидетельствуют и дела». Далее следуют ссылки на «богомерзкий бунт» 1682 года, во время которого «дядя и брат мой злую смерть приняли» за верность ему, Петру, во время конфликта с царевной Софьей, а также на услугу последнего времени, о которой сказано глухо и за которую ему, Якову Федоровичу, «воздаяние обещана, как я слышу, лютая на коле смерть».

«Вижу ныне сродников моих, впадших в некоторое погрешение: аще дела их подлинно не ведаю, однако то ведаю, что никогда они ни в каких злохитрых умыслах не были, чему и причина есть: понеже весь мой род ни чрез кого имел себе произвождение к добру, токмо чрез единую вашего величества высокую милость, о ней же доныне живем и есьмы; разве явилася вина их в каких дерзновенных словах, может быть, неразсудными без умысла злого словами пред Богом и вашим величеством винны». Заканчивается письмо словами: «Того ради, падая, яко неключимые раби, молим: помилуй премилосердый государь, да не снидем в старости нашей во гроб во имени рода злодеев, которое может не токмо отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь. И паки вопию со слезами: помилуй, помилуй, премилосердый государь!»

Петр не спешил приводить в исполнение приговор министров — вместо ссылки он велел отправить князя Василия вместе с прочими колодниками в Петербург. Таким образом, тот располагал уймой времени, чтобы трезво оценить свое положение и свои показания.

21 июня 1718 года Долгорукому и царевичу была дана очная ставка, во время которой царевич подтвердил свои прежние показания и дополнил их новыми. Долгорукий сказывал ему: «Давай отцу своему писем отрицательных от наследства сколько хочешь», а также, что «царевич умнее отца, который хотя и умен, только умных людей не знает». Долгорукий признал только то, что говорил царевичу: «Письмо отцу дай, или на словах ответствуй». «А таких слов, что царевич на него показывает, отнюдь не говорил».

Наконец, 23 июня князь Василий написал повинную:

«Как взят я из С.-Питербурха нечаянно и повезен в Москву скован, от чего был в великой десперации и беспамятстве, и привезен в Преображенское и отдан под крепкий арест, а потом переведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе, и в то время как спрашивай я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе, видя, [что] слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность, и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал».

Теперь же, поразмыслив, Долгорукий признал некоторые подробности своего разговора с царевичем. Так, он говорил ему: «Письмо подай немедленно, и бояться тебе нечего, и по требованию отцову хотя б 10 или 20 писем давать надобно; это не такие письма, как между нашею братьею преж сего бывали… и опасаться этого нечего». «А может быть, что „хотя и тысячу писем давай“, говорил, — признавал князь, — только конечно чистою совестию приношу, что того не упомню. А то говорил, чтоб его к тому привесть, чтобы то письмо подал, конечно видя, что царскому величеству и государственному интересу надобно».

Других вин князь Василий за собой не признал и заканчивал повинную словами, что заискивать перед царевичем у него не было резона, «понеже я взыскан и пожалован чином и обогащен его царского величества высокою государевою милостию сверх достоинства своего».

Петр, однако, усомнился в искренности повинного письма и оставил в силе приговор министров об отправке князя в ссылку, о лишении чинов и конфискации имущества. 5 июля, заслушав повинную и приговор министров, царь указал: «Князь Василья Долгорукого сослать к Соли-Камской с офицером в провожании 4 солдат, и жить ему тамо, как и прочие ссыльные, о приеме его писать Матвею Гагарину». И все же князь получил некоторую поблажку: капитан Куроедов с четырьмя солдатами сопровождал осужденного на четырех подводах, в то время как самому князю было предоставлено шесть подвод, нагруженных скарбом, необходимым для проживания в глубоком захолустье. Кроме того, из конфискованных у него сумм ему было выдано «на корм в дорожный проезд» 50 золотых червонных; «а чем им будучи в Соли-Камской питаться, учинит определение в Сенате».

Почему из многих оговоренных царевичем вельмож к следствию был привлечен и ссылкой поплатился один В. В. Долгорукий? Отчасти мы уже ответили на этот вопрос: царь не считал обвинения царевича обоснованными. Но главная причина, почему многих оговоренных царевичем лиц оставили в покое, состояла, на наш взгляд, в другом. Привлечение их к следствию негативно отразилось бы на репутации Петра в Европе. У Петра не было резона привлекать к следствию представителей правящей элиты и тем создавать в Европе представление о множестве сторонников опального царевича, готовых поддержать его закоснелые замыслы.

О некоторых других лицах, привлеченных к московскому розыску, скажем кратко.

Посол в Лондоне генерал-майор Семен Нарышкин был уличен в том, что еще до отъезда в Англию встречался с Кикиным и тот просил его передать возвращавшемуся в Россию царевичу, что «напрасно он ехать сюда спешит, можно было бы еще там побыть». Нарышкин слова эти передал, но понимая их в том смысле, что ехать в осеннее время трудно, а лучше бы весною. Разговаривал он и о разных порядках наследования в разных странах, но не тайно, а явно. Петр в отношении Нарышкина ограничился тем, что указал: за предерзостные слова жить ему до указа в дальней деревне, «которая дале всех», и из нее не выезжать.

На дьяка Федора Воронова показал Иван Большой Афанасьев: уезжая из Петербурга по вызову царевича, он поведал Воронову, что царевич отправился не к отцу, а в немецкие земли. Воронов это одобрил: «то де хорошо», и снабдил Афанасьева шифром для тайной переписки, а царевичу просил передать, что готов ему послужить. Кроме того он же, Воронов, передал Афанасьеву слова князя Василия Долгорукого, уже известные читателю, о том, что «едет сюда дурак царевич… жолв ему, а не женитьба» и т. д. Дьяк показания Афанасьева признал, но следователям хотелось добиться от него большего.

Заплечных дел мастера из Тайной канцелярии старались изо всех сил, чтобы выбить из Воронова дополнительные показания. Было известно, что «цифирной азбуки» (шифра) в руках царевича не оказалось, поскольку Афанасьев так и не встретился с ним. Сотрудники Тайной канцелярии были уверены, что Воронов изыскал иные пути доставки шифра царевичу и находился с ним в переписке. Дьяк был подвергнут розыску трижды: 28 февраля он получил 25 ударов, 3 марта — 15 ударов, 6 марта — еще 17 ударов. Но так ничего и не добавил к своим прежним показаниям и твердил то же, что и после первой пытки. 28 июля Сенат приговорил Воронова к смертной казни за то, что он знал о побеге, но не донес, передал шифр для царевича и изъявил желание служить ему.

В марте 1718 года в Москве прошли казни. Большинство казненных проходили по так называемому Суздальскому розыску, о котором речь пойдет в следующей главе. Но среди прочих — и с особой жестокостью — был казнен Александр Кикин, приговоренный к колесованию. О его казни сообщает австрийский резидент Плейер в своем донесении в Вену:

«…Мучения его были медленны, с промежутками, для того, чтобы он чувствовал страдания. На другой день царь проезжал мимо. Кикин еще жив был на колесе: он умолял пощадить его и дозволить постричься в монастыре. По приказанию царя его обезглавили и голову взоткнули на кол».

18 марта, по совершении казней, Петр покинул Москву и отправился в Петербург. Туда же он повелел доставить царевича Алексея, а также других лиц, проходивших по Московскому розыску.

Розыск должен был быть продолжен в Петербурге.

 

Поиск

Поделиться:

Информатика

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Физика

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Химия

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

ОГЭ и ЕГЭ

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Педагогическая копилка

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net

Переменка

Калькулятор расчета пеноблоков смотрите на этом ресурсе
Все о каркасном доме можно найти здесь http://stroidom-shop.ru
Как снять комнату в коммунальной квартире смотрите тут comintour.net
Яндекс.Метрика
Рейтинг@Mail.ru